Об авторе
НОВЕЛЛЫ МОЕЙ ЖИЗНИ
ВСТУПЛЕНИЕ
ДЕТСТВО БЕРЛИН 1927-1931
МОЕ ПОЯВЛЕНИЕ НА СВЕТ
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ о праве
иметь детей
АРЕСТ ПАПЫ
В ТЮРЬМЕ У ПАПЫ
ОТКРЫТИЕ МИРА
Загородные вылазки
«Хочу все знать»
Мои «От двух до пяти»
«Мне грустно»
Вопросы рождения
Папа и я
МАМИНА КОЛДОБИНА
МОСКВА 1931-1934
ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР В
БЕРЛИНЕ
ГЛУПЫЙ КЛОУН
ПОСЛЕДНЯЯ МАМИНА
ЗАПИСЬ В ДНЕВНИКЕ
ДИФТЕРИЯ
«ЛЮКС»
ГРУША
ПОЕЗДКА В БЕРЛИН И
ВЕНУ 1932 и 1934 гг.
«Я ВИДЕЛА ГЕОРГИЯ
ДИМИТРОВА!»
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
о сотворении кумира
НЕМЕЦКАЯ ШКОЛА 1934-1938
«СТРАСТНОЕ ЖЕЛАНИЕ»
«КОНФЛИКТ»
«ПОЛИТИЧЕСКАЯ ОШИБКА»
«ЗАКРЫТИЕ ШКОЛЫ»
ЛЕТНИЕ КАНИКУЛЫ
1935-1936 гг.
БОЛЬШИЕ ПЕРЕМЕНЫ
1937-1938
1937 ГОД
Я В КРЫМУ
ОТРАВЛЕНИЕ
МОИ ПРОБЛЕМЫ
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
на тему «Мама и я»
РОДИЛСЯ ПЕРВЫЙ
БРАТИШКА!
Мама о рождении
Вольфа
Папа о рождении
Вольфа
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
на тему «Папа и я»
МАЛЕНЬКАЯ СТАРШАЯ
СЕСТРА
ЗНАКОМСТВО С ЗАПРЕТНОЙ
СТОРОНОЙ ЖИЗНИ
РОДИЛСЯ ВТОРОЙ
БРАТИШКА!
КОНЧАЕТСЯ БЕЗМЯТЕЖНОЕ
ДЕТСТВО
|
Детство в Брице и гостинице «Люкс»
ВСТУПЛЕНИЕ
Несколько зимних месяцев 2000 года я перебирала чемодан писем,
накопившихся за всю прошедшую жизнь, раскладывала их по годам и авторам. Хотела
на выдержках из них рассказать моим сыновьям, какими они были в детстве. Ведь я
писала о них их отцам – Илье, и Юре, а также маме с папой. Таков был замысел. Но
по мере сортировки я разглядывала не только дату на почтовом штампе, но
«разрешала» себе пробежать глазами и по всему содержанию письма, все чаще и чаще
даже читая его от начала до конца. Мне было интересно. Я обнаружила, что очень
многое успела забыть, и не только из событий собственной жизни, но и из тех
чувств, которые испытывала на самом деле, когда-то, и переиначила позже в своей
памяти, сознательно или бессознательно, в угоду наступившему настоящему.
Кто-то однажды заметил, что память человека – что морская волна,
перекидывает-перемалывает камушки прошлого, складывая из них бесконечно новые
рисунки на берегу настоящего. Я это знала, но не с такой очевидностью, какую
открыли мне собственные письма. Да и на тех кому и о ком писала, и кто был рядом
со мной, кто делился со мной своими радостями и горем, я, с сегодняшней своей
колокольни, тоже вдруг взглянула иначе – кто-то повернулся новыми, прекрасными
гранями, а кто-то потерял остатки нимба.
И о многом я задумалась. Раньше мне, например, никогда в голову
не приходил вопрос о том, любил ли меня мой отец? С мамой у меня всю жизнь была
неразрывная связь, я помню ее руки – молодые, теребящие для сушки мои мокрые
волосы, только маме присущим способом, и старые, морщинистые, которые я гладила,
очень мягкие и нежные. Помню как мама, уже старая, однажды, столкнувшись со мной
в большом коридоре своей берлинской квартиры, остановилась и произнесла лукаво
залихватски: «А ну-ка поцелуй меня!» Между тем еще несколько дней тому назад она
признавалась, что уже давным-давно, после смерти папы, не может, разучилась
радоваться. Веселая просьба в коридоре была добрым знаком маминого возрождения.
Она любила меня. И черпала из не иссякавшего материнского источника силу для
дальнейшей жизни, для радостей вопреки папиной смерти. Хотя я, взрослый и
умудренный годами человек, понимаю, что в отношениях матери к дочке были и свои
колдобины.
А вот отец, любил ли меня мой отец? Почему я не помню его рук?
Помню, с какой счастливой физиономией он шествовал рядом со мной, еще совсем
юной, на каком-то очередном правительственном приеме в Берлине, гордясь моей
молодостью, и «надеясь», что все подумают, «будто Фриц Шелике сошел с ума,
явился с молодой женой на официальный прием!» Гордился? Да. Заботился? Да. Делал
подарки? Да. А любил ли? Понимал ли? Знал ли?
Не знаю.
Мама меня знала. И принимала. Со всеми моими потрохами. Я прожила
жизнь иную, чем она, совсем другую. Я даже в коммунистической партии никогда не
была, а мама, один из ее первых членов, правда не в России, а в Германии. Ну и
что? Все равно были мы с ней одного корня, похожие и непохожие друг на друга.
А папа был другим. Мог ли он любить меня, свою дочь, не столь
ласковую, как ему мечталось, очень самостоятельную, не нуждавшуюся в его опеке?
Мог ли?
Я не знаю.
Заглядывая в письма, я начала мучиться разными вопросами, и чтобы
найти на них ответ решила основательно побродить по письменным свидетельствам
прожитых лет, засадив себя за компьютер.
ДЕТСТВО БЕРЛИН 1927-1931
МОЕ ПОЯВЛЕНИЕ НА СВЕТ
Я родилась 20 января 1927 года в Берлине в клинике имени Вирхова.
Мама родов боялась, по ее просьбе ей сделали общий наркоз, и потому я появилась
на свет для мамы совсем безболезненно. Маме было двадцать четыре года, и я была
ее первым ребенком, очень для нее желанным. Но мамино материнство воспринималось
как противоестественное явление ее друзьями-единомышленниками – молодыми
коммунистами, посвятившими коммунизму всю свою жизнь. Мамины друзья были готовы
умереть в борьбе за изменение мира во имя счастья всего человечества, и ради
такой высокой цели считали себя обязанными умертвить в себе желание иметь и
любить собственных детей. Эти юноши и девушки из рабочих семей не желали
повторить судьбу своих родителей, они были одержимы освободительными идеями,
были бескомпромиссными, волевыми, целеустремленными, преданными своим идеалам.
Мама тоже была готова посвятить себя цели освобождения человечества от оков
капитализма, она была готова умереть за нее, но ребенка она хотела с не меньшей
силой любви ко всем эксплуатируемым. А поскольку она была своевольной, то своего
добилась. И я родилась.
Так же поступила и соседка по лестничной площадке, тоже
коммунистка, тоже сотрудница того же молодежного коммунистического издательства,
что создал отец и коим он руководил. Эмма Ланиус родила в мае того же года сына
Карли. Подруги по дому, сотрудницы по издательству, обе нарушительницы
молчаливого табу, объединили свои усилия по уходу за «незаконнорожденными». Они
по очереди возили своих детей в одной коляске на прогулку, к няне, в детсад.
И продолжали работать, наперекор всем злопыхателям, обвинявшим молодых мам в
падении, в неспособности справиться с мещанским стремлением к семейному счастью.
Мама и Эмма были в той компании друзей единомышленников единственными, кто
позволил себе родить дитя. Ни Лотте Ульбрихт (тогда жена Эриха Вендта, лучшего
маминого и папиного друга), ни Отто Винцер, будущий министр иностранных дел ГДР,
ни другие друзья-соратники, собравшиеся в издательстве, детьми себя не
отягощали. Они готовили себя к мировой революции, тюрьме, возможной
насильственной смерти. А дети могли стать невинными жертвами их, полной
опасностями, жизни. Ответственность за не рожденных руководила ими. И страх, что
дети могут стать обузой или невольной причиной «предательства» интересов партии.
А Лизхен Шелике упивалась отвоеванным счастьем. В роддом она
взяла с собой книжку-дневник, очень красивую – элегантный замшевый переплет,
золоченая кайма страниц, маленький замочек на застежке, обеспечивающий тайну ее
радостей. Дневник предназначался для дочурки, и первую запись мама сделала
карандашом еще в роддоме 25 января 1927 года:
«Ну, вот ты уже пять дней в этом мире, в четверг, 20 января
1927 года, рано утром в половине седьмого, ты была уже здесь и своим вхождением
в мир не причинила своей матери большой боли, только огромную радость и это ты
будешь делать всегда, да?
Ты хочешь знать, как ты выглядела? 4000 граммов, 53 см в длину.
А голова твоя была совсем некрасивой, настоящее большое яйцо, и к нему глаза,
совсем их не видно, только узенькая щелочка. И никакого подбородка, один только
двойной подбородок и малюсенький сладенький роток, величиной с грош, а к нему
две толстые, толстые щеки. Ничего не было видно, кроме этих щек.
Но сегодня, спустя пять дней, ты выглядишь уже намного
приличней. А как тебе нравится фото, которое твой папа сделал в больнице (24.1)?
Ты, конечно, должна была быть не как все – в то время как остальные встречают
фотографа мирным сном, ты должна на него истошно кричать. Ты что, боишься своего
папы? Он еще часто будет тебя фотографировать.
Но вообще кричать ты умеешь на сегодня очень даже хорошо.
Ночами ты не даешь покоя, все время е ке ла, что звучит, как «Есть хочу! Есть
хочу!» А когда наступает время, наконец, получить еду, ты только чуть-чуть
приоткрываешь глаза и быстро засыпаешь снова. Тогда тебе достается пинок в
подбородок и тш-тш-тш – три раза ты пьешь, и снова с тебя хватает, делаешь
недовольную мордочку – не хочу больше, а потом ночью ты начинаешь кричать.
Ничего не выйдет – ночью надо спать, ночью не кушают, поэтому кричи сколько
хочешь. И по попе ты тоже уже получила – от меня и от медсестры. Ты ведь сперва
вообще не хотела сосать, не могла открыть глаза, и только облизывала то, что
само текло в рот, совсем не хотела напрягаться».
Берлин. 22 февраля 1927. Дневник мамы.
«Теперь тебе уже один месяц и сегодня ты впервые мне
улыбнулась, правда тут же начала плакать, но улыбка и слезы у тебя всегда
вместе. Мы совсем одни в нашей новой квартире, папа в Лейпциге».
И т.д.
Мама на время выбыла из трудового процесса, папа, конечно, нет.
Работа в издательстве шла своим чередом, все трудились, никто больше не рожал,
кроме Эммы Ланиус, которая 4 мая родила друга моего детства – мальчика Карли.
Остальные не посмели.
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ о праве иметь детей
Что с ними стало? С друзьями, осуждавшими мою маму за мое
появление на свет?
18 октября 1959 года мой отец – директор партийного издательства
СЕПГ «Дицферлаг» в ГДР – справлял свое шестидесятилетие. В письме во Фрунзе от 1
ноября того же года мама подробно описала мне торжество, и было в нем несколько
строчек и о товарищах прошедшей юности:
«Но самое лучшее празднество все же наступило именно вечером.
Восемьдесят гостей пригласили мы в ресторан Академии наук, и среди них еще
оставшихся в живых товарищей, которые без малого сорок лет тому назад работали с
нами в Издательстве молодежного Интернационала (это было издательство
Коммунистического Интернационала молодежи). Мы были тогда маленьким коллективом,
но из этого коллектива вышел наш Эрих Вендт, который сейчас является
заместителем министра культуры, а также наш сегодняшний министр финансов Вилли
Румпф, который в свое время был тогда бухгалтером. И Отто Винцер, сегодня один
из наших представителей на Женевской конференции и замминистра Министерства
иностранных дел ГДР, был сотрудником издательства молодежного Интернационала.
К этой когорте надо прибавить еще и теперешнего руководителя издательства «Новая
жизнь» (сегодняшнее молодежное издательство) Петерзона и еще нескольких
товарищей, занимающих ответственные посты. И профессор Вальтер Бартель, книгу
которого я тебе недавно выслала, бывший бухгалтером издательства молодежного
Интернационала, тоже был на вечере. Наш тогдашний художник – длинный Карл, как
ты его тогда называла – сегодня очень известен и был недавно награжден
интернациональной медалью за свои работы. Ты видишь, мы были тогда маленьким
коллективом, члены которого не подвели и состоялись как личности, и это
наполняет нас гордостью всякий раз, когда мы снова встречаемся. Мы и на этот раз
обменивались воспоминаниями, и это были страницы из истории рабочей молодежи.».
Не думаю, что на праздновании шестидесятилетия моего отца кто-то
вспомнил о тогдашних юношеских разногласиях по поводу права моего появления на
белый свет. Но вряд ли забыли, ведь расплатились одинокой старостью, не все, но
большинство. А о таком говорить трудно.
Мамина подруга юности Лотте Ульбрихт уже зрелой женщиной
попыталась догнать упущенное и удочерила приемную девочку. Это обернулось еще
одной трагедией – девочка и Лотте оказались психологически несовместимыми,
взаимной любви не возникло, и девяностолетняя Лотте доживала жизнь в полном
одиночестве. Иногда ее посещал мой братишка Вольф с женой, Лотте всегда
передавала мне сердечные приветы. И мне ее бесконечно было жаль. Недавно, 99 лет
она покинула этот мир, мужественная и старости, гордая в своем одиночестве,
отвергнутая современниками.
А вообще, безотносительно к Лотте у меня как историка нередко
возникает вопрос, могут ли люди, сами отказавшие себе в полноте личного счастья,
без душевных завихрений трудиться во имя счастья других? Трудиться искренне,
всей душой, без надрыва, могут ли? Не единицы, а многие? Без требования ответной
благодарности, без тайного чувства своего права на власть над людьми? Которым
«отдано все»? И что происходит, если люди, которым «отдано все», совсем не
желают, чтобы кто-то, кроме них самих, делал их счастливыми, еще и по чужому
сценарию?
АРЕСТ ПАПЫ
На чьей стороне был в давнишнем противостоянии друзей по вопросам
о праве иметь или не иметь детей мой отец? В те времена, когда каждый из его
товарищей жил с постоянной угрозой попасть за решетку из-за отстаивания своих
идеалов? Я не знаю. При жизни я не догадалась спросить, да и проблему своего
появления на свет так четко тогда еще не видела.
Единственные свидетельства, которые у меня есть, это мамин
дневник, к которому она обращалась, когда ей было тяжело на сердце. А тяжело
стало очень скоро, после безмерного счастья от моего рождения.
Мне было десять месяцев, когда отца арестовали. За
антимилитаристскую деятельность своего издательства он был обвинен в
предательстве родины (Hochverrat) и осужден на год
заключения в крепости. Семейная легенда гласит, что в десять месяцев я уже
проявила, как говорила мама, «классовое сознание», так как ухитрилась написать
на мундир полицейского, пришедшего арестовывать папу, и заботливо взявшего меня,
орущую, на руки, чтобы дать отцу с матерью попрощаться в другой комнате.
Я долгие годы гордилась своим «пролетарским» поступком. Как и тем, что два раза
вместе с мамой провела по одной ночи в крепости, где сидел отец, которому
разрешили ночное свидание с женой и маленькой дочкой. Все-таки то была еще
Веймарская республика, а не фашистская Германия. Буржуазная тюрьма в
революционном сознании моих московских товарищей-сверстников представлялась нам
местом подвига, даже если я и проспала там сном младенца, коим на самом деле и
была. Но, тем не менее, в тюрьме я две ночи провела!!! Во, повезло!
Арест папы и наша с мамой ночевка в тюрьме нашли отражение в
дневнике, который мама вела обо мне – до этого записи были о первом зубе, о
первом шаге, о первом слове, кстати, это было «папа». В таком контексте и
втиснулись четыре короткие строчки:
6.9.27. Дневник мамы.
«Твоего папу сегодня утром в 6 часов забрали два полицейских.
Он предатель родины! Даже ты, мое солнышко, смеешься».
И приписка, очевидно, вечером или на следующий день:
«Он вечером, конечно, уже вернулся».
Не хочет мама верить, что все серьезно, не принимает душа, полная
материнского счастья, вторжения реальности. А папу все же арестовали, осудили на
год, и заключили в крепость в Голлнове.
«1.11.27. Дневник мамы.
Милая, милая моя Трауделейн. Мы теперь так часто совсем одни.
Твой папа в Голлнове уже десять дней, а Хильда, твоя няня, на собрании ячейки.
Я теперь снова должна работать и мне почти ничего не достается
от моей дочурочки. Обычно ты вечером уже спишь, и только на пятнадцать минут я
поднимаю тебя для последней твоей трапезы…
Сегодня ты скрипела зубами, но «мама» ты еще ни разу не
сказала».
В ТЮРЬМЕ У ПАПЫ
А 21 ноября 1927 года мы отправились с мамой в гости в папину
тюрьму.
Из дневника мамы.
«На поезде мы с тобой катались, мы были у папы в гостях в
Голлнове. Было холодно, а началось путешествие рано утром в 7 часов… Ты вела
себя прекрасно, только никак не хотела поспать, а когда, наконец, заснула, нам
надо было выходить. На машине мы подъехали к крепости. Твой папа потерял дар
речи от радости, а ты, получив свою порцию маминого молока, заснула на его
кровати. Правда, не сразу. Товарищу, который присматривал за тобой – мне ведь не
разрешили побыть в папиной камере, да и нам многое нужно было друг другу
рассказать, в том числе и о нашей дочурке – ты причинила сперва немного хлопот.
Он все время должен был тебя снова и снова укладывать, а ты пела, сдирала с себя
чулки, пока, наконец, расположившись на своем животе, не уснула.
А потом нам открыли большие ворота и мы должны были папу
покинуть. Мы поплелись по заснеженной деревенской дороге и все время твой теплый
ротик касался меня близко-близко, будто хотел поцеловать и этим утешить, ведь мы
должны были оставить папу совсем одного».
Так вот, проспав на пузе, я совершила еще один «классовый» подвиг
– побыла одну ночь в тюрьме.
Из дневника мамы я с удивлением узнала, что была в тюрьме потом
еще раз. Вот бы знать об этом уже во время моего московского детства! Моя
тогдашняя детская гордость выросла бы вдвое.
«23.1.27. Дневник мамы.
А теперь тебе уже год и снова мы были у папы в Голлнове. Ах,
маленькая ты моя куколка, ходить самостоятельно еще не умеешь, но если за руку,
то маленькие ножки топают быстро-быстро, и ползать, и лазать ты тоже уже умеешь.
И папу ты, по-видимому, еще помнила, ведь ты смеялась, трогала его лицо,
говорила «ай, ай», и батц, схватила очки. Очки, наверно, были тем, чего тебе
хотелось, и потому ты смеялась. А когда мама и папа разговаривали друг с другом,
ты тоже «говорила» «теддидаламамамаабаллададатедди» Ты что-нибудь поняла?
Видишь, мы тоже ничего не поняли.
Спать ты должна была в большой кровати, но вместо этого ты
физкультурничала, а когда папа подскакивал к кровати, потому что думал, сейчас
ты свалишься, ты визжала от счастья, хлопала в ладоши, и радовалась – папа с
тобой играет, так тебе казалось.
Но в поезде потом ты спала. Сперва из Голлнова до Штеттина.
В поезде на Берлин ты была бодра, визжала, а за полчаса до прибытия, заснула.
И спала на окружной дороге, спала в такси, спала дома, когда я тебя раздевала и
когда надевала ночную рубашку. Головка упала на бок и ты так и проспала бы на
большой маминой кровати, если бы я не переложила тебя в твою кроватку. Тогда ты
проснулась, но тут же снова уснула».
Бедная моя мама, так и не решилась положить доченьку на всю ночь
рядом с собой. Для утешения. В те времена считалось, что детям спать с
родителями вредно для здоровья и мама дисциплинированно соблюдала правила.
Бедная моя мама…
Вместе с тем мама совсем не была одержимой мамашей. Существовали
правила, которым она неукоснительно следовала, а были и такие, которые она и в
грош не ставила, руководствуясь одной ей известными ориентирами в выборе
позиции.
ОТКРЫТИЕ МИРА
Загородные вылазки
Мои родители, несмотря на мое рождение, еще до ареста отца, а
потом и после его возвращения из крепости, упрямо продолжали тот образ жизни,
какой вели их друзья. А это была не только работа в издательстве, не только
многочисленные собрания, не только кружки самообразования, но и хождение с
грудным ребенком на руках на демонстрации. Одну из них, вошедшую позже в
учебники по новейшей истории, жестоко разогнала полиция, и мама с папой еле
успели спрятаться со мной в подъезде какого-то дома, о чем я опять же с
гордостью рассказывала годы спустя своим студентам в Киргизии.
Родители, как и их друзья, были, кроме того, еще и участниками
молодежного движения «Вандерфоегель», предполагавшего не только короткую стрижку
у девушек, ветровку в качестве моднейшей одежды, но и постоянные палаточные
походы по горам и лесам, во имя здорового образа жизни. Вот меня и таскали с
собой, повсюду и везде.
18 июля 1927 года – мне шесть месяцев, мама записывает в
дневнике:
«Твоя первая загородная вылазка, вчера. Мы катались на
байдарке, а ты в это время спала. Но тут налетел сильный ливень, а мы все еще
были на озере. Но ты лежала крепко упакованной в брезент. Хорошие люди взяли нас
к себе в палатку. Так состоялся твой первый поход, в дождь, но ни капельки тебе
не досталось. Через неделю мы отправляемся в длительное путешествие, и ты еще
много раз будешь кататься на байдарке».
Но не всегда походы были столь мирными с моей стороны.
Пиан. 2 августа 1927 года. Дневник мамы.
«Много с тобой хлопот, моя девочка. Тебя хорошенько избаловали
бабушка с дедушкой. Как ты кричала сегодня, не остановить, не успокоить. Но как
только ты оказалась в коляске, и мы немного отъехали от дома, ты уснула. Но и во
сне ты все еще горько всхлипывала. А потом мы отправились на гору, я тебя
фотографировала. И ты забыла свои горести – снова лялякаешь, смеешься, как ни в
чем ни бывало. Да, моя дочурка, мы хотели поплавать под парусами, я и твой папа.
А вместо этого пришлось возиться с тобой из-за твоего отчаянного плача.
А сейчас ты высунула из под одеяла большой пальчик ноги и когда
я его поцеловала, ты улыбнулась мне. Милая, милая моя мордашка, любит тебя твоя
мама, несмотря на все огорчения, что ты причиняешь. А сейчас ты высунула всю
ножку из-под одеяла и тянешь ее в рот. Погоди, спрячь ее скорее, такой сейчас
ветер. Но ты те можешь лежать тихо, а ветер все сильнее, милая моя мордашка».
Еще до ареста папы родители ухитрились совершить со мной,
малюсенькой, пароходное путешествие по Рейну, во время которого меня, к их
огорчению, все время рвало. А потом, двухлетнюю, потащили верхом на папиных
плечах в Альпийскую Швейцарию – скакать через горные речки, карабкаться на
крутые горы, спать в палатке.
Со мной, четырехлетней, куда-то мчались на байдарке. И мама с
гордостью за свою дочку рассказывала, какая я была храбрая девочка, ибо сидя
впереди мамы и папы, у самого носа байдарки, крепко привязанная к сиденью, я во
время шторма не испугалась огромных волн, обкатывавших меня буквально с головы
до ног, а только фыркала и отряхивалась. Правда, через какое-то время не
прекращающегося холодного водного моциона, я повернула голову к маме и спокойно
спросила:
– Когда волны станут еще больше, мы тогда умрем, да?
Что почувствовала в эту минуту моя мама? Я не спросила, когда она
рассказывала об этом мне, уже взрослой, почему-то не стала спрашивать. И даже не
знаю, что ответила мама мне, четырехлетней, на детский вопрос о смерти.
И не знаю, нужны ли были вандерфоегелевские походы маленькому
ребенку. Не лучше ли было бы мне, спокойней и уютней, в детской кроватке, каждую
ночь, рядом с мамой, а иногда и у нее под боком? А с другой стороны, такое
бродячее детство, может быть, закалило меня, как когда-то первобытных детенышей,
переживавших свой страх у мамы за спиной, когда та прыгала по камням через
речку?
Я не знаю. Но стала я ребенком выносливым, и одновременно
лунатиком. И очень многое желавшим понять.
«Хочу все знать»
Мама фиксировала мои вопросы в дневнике, а годы спустя их все еще
помнила и с удовольствием рассказывала, какой я была в раннем детстве. Она была
наблюдательной мамой. И влюбленной в свое дитя.
В два с половиной года я бегала наперегонки с луной и хотела
знать, зачем она всегда останавливается именно тогда, когда я сама замираю на
месте. У нее, что, есть глаза?
И с солнцем у меня были свои отношения, довольно доверительные.
Август 1926 года. Из маминого дневника.
«Где спит солнце? А у солнца тоже есть мама? И оно тоже сосет
свой пальчик? А солнце чистит зубы? – все это ты хочешь знать. Солнце твоя
подружка. Когда оно не светит, ты интересуешься, спит ли оно еще или заболело, а
потом ты зовешь его и просишь прийти. А когда просыпаешься после дневного сна, и
солнце светит в твою кровать, ты радуешься и начинаешь прыгать в кроватке.
А вечером ты внимательно следишь, как солнце ложится спать, и
однажды ты даже стала ругаться, когда оно еще раз вылезло из своей кроватки и
показалось за трубой на крыше».
А еще я задавала кучу вопросов.
А где растут рыбы? В воде? А я еще не видела ни одного, как он
растет! А где растет вода? А грибы? А тыква?
А из чего сделана бумага? А стекло?
А папа, из чего сделан папа? «Из мяса», – коротко ответил отец, и
с тех пор я долго называла его «мясной папа».
А курица и яйцо? Кто появился первым, самым первым на земле –
курица или яйцо? Но это уже чуть позже, накануне школы.
Мои «От двух до пяти»
Мама писала о том, что я, бывало, выходила из берегов – дралась с
детьми из-за игрушки; кричала как резанная, когда мне отказывали в покупке
любимого пирожного «поцелуй негра»; могла и просто не послушаться, сделать по
своему, несмотря на запрет. Папу, уже вышедшему из тюрьмы, мои фокусы
раздражали, и однажды он схватил плетеную выбивалку для больших ковров (а в доме
была еще одна, поменьше для небольших дорожек), и произнес вполне серьезно:
«Трауте, если ты так поступишь еще раз, тогда я тебе всыплю ковровой
выбивалкой». «И что отвечает наша дочь? – пишет мама в дневнике: «Папа, возьми
лучше ту, что поменьше». Ах ты, хитрюга, папа засмеялся и вообще никакую не
взял. 13.8.29»
Были и ситуации, которым действительно место в «От двух до пяти»,
но они звучат только на немецком.
Из дневника мамы.
«13 Januar 1929
Trautchen: Was is n das?
Mama: Wein.
Trautchen: Weint man denn, wenn man den trinkt?»
«1.1.30.
Mama: Ach Trautchen was bist du fuer eine Marke!
Trautchen: Mama wo klebst du mich denn an?»
«18.1.31.
Mama: Da ist Schimmel auf den Erbsen-
Trautchen: Mama wenn die Pferde weiss sind heissen
sie Schimmel?
Mama: Ja.
Trautchen: Mama warum verschimmeln denn manche
Pferde?»
«Мне грустно»
Я задавала маме уйму вопросов, ждала ее приходов домой после
работы. Скучала по ней. И, неслучайно, мама подслушала разговор почти трехлетней
дочурки со своим приятелем одногодком Карли.
8 сентября 1929 года. Дневник мамы.
«Я: Карли, почему ты такой грустный?
Карли: Потому, что моя мама все время уходит на работу.
Траутхен, ты тоже грустишь?
Я: Да, моя мама тоже все время оставляет меня одну, и тогда мне
грустно».
Мама оставила диалог между мной и Карли без комментариев. Но я
знаю по себе, что ее, наверняка, мучил разрыв между материнством и работой. Она
была цельной натурой, и невозможность отдаваться и тому и другому целиком и
полностью было нелегко. Бастовали инстинкты, мучила совесть, портилось
настроение. Но мама так и не предпочла одно другому, как, впрочем, и я
впоследствии. И как миллионы женщин современности. Не знаю, как снимать такое
противоречие в жизни женщины. Как решат его в будущем?
Вопросы рождения
А я сама очень хотела иметь ребенка. Уже в четыре года.
«1.2.31. Дневник мамы.
– Мама, а сколько времени надо, чтобы стать такой большой как
ты и быть мамой?
– О, много-много лет!
– Мамочка, как же это скучно!
– Но почему?
– Очень долго ждать, пока я сама буду иметь ребенка!
– Но у тебя так много кукольных детей?!
– Нет, я хочу настоящего мясного ребенка».
И я приставала к маме с просьбой родить, хотела знать, что для
этого надо сделать и вообще, откуда я взялась сама. Неужели из воздуха? Неужели
меня принес аист и положил маме в кровать, как рассказала мне няня – танте Тиц?
Нет?! Вот это счастье. Конечно, я выросла у мамы под сердцем:
«14.2.31. Дневник мамы.
– Под сердцем, да, мама, да? А аист мог бы меня укусить, а
потом он ведь ест лягушек.
Звонок в дверь, входит фрау Тиц.
Траутхен: – Ха-ха-ха, танте Тиц, ты наврала, я все-таки
мамаребенок, а не аисторебенок, а аист ест лягушек, а ты рассказала только
сказку, ты просто шутила. А моя мама говорит правду и не рассказывает сказки,
вот».
Но теперь мне нужно было знать, как мама догадалась, что я
Траутхен?? И если мама не может сейчас иметь ребенка, то давай попросим папу,
чтобы он под сердцем вырастил нам ребеночка. И почему это папы так не могут?
Похоже, я унаследовала еще в материнской утробе мамино страстное
желание иметь детей.
Папа и я
Мама любила меня, маленькую, самозабвенно, с такой силой, что ей
показалось – никого другого она не сможет любить, так как меня. И сделала аборт,
когда мне было два года.
А папа? Какой он был со мной в моем нежном детстве?
19 апреля 1928 года мама пишет в своем дневнике:
«Мое дорогое дитя, ты лежишь сейчас такая милая в своей
кроватке и спишь. А завтра или послезавтра вернется твой папа и как он удивится,
увидев, какие успехи сделала его дочурка за те полгода, пока он в Гольнове
должен был «исправиться». Будь очень милой со своим папой».
А доченька? Мне полтора года:
7 июня 1928 года. Дневник мамы.
«Месяц тому назад папа из-за того, что ты никак не хотела
слушаться, уколол тебя иголкой. И что делаешь в ответ ты, баловница? Находишь
иголку, папа блаженно стоит в ванной комнате, ничего не подозревающий, а ты
подходишь и тоже колешь папу иголкой».
К сожалению, мама не написала, как реагировал папа на мое
«мщение». Но вдруг мое несколько отстраненное отношение к папе началось уже
тогда, из-за того папиного укола иголкой. Я «отомстила». Но не забыла? И
отстранялась. Инстинктивно, чтобы больше не получать уколов. Ни физических. Ни
душевных. Я не знаю.
Конечно, папа каким-то образом меня любил.
Папа меня фотографировал, но чаще это делала мама. На снимках
маленький совершенно лысый ребенок – до двух лет я была почему-то безволосая,
зато потом появились золотые кудри в большом количестве – в самых разных позах:
задумчивая с идиотской сосредоточенностью на горшке (мама комментировала –
«глаза как у барана»); просто глазеющая в фотокамеру, опять же широко раскрыв
глаза, чтобы понять, что тут мама делает с каким-то ящиком; горько плачущая в
кроватке. Есть несколько трогательных фотографий, когда я рядом с папой,
маленькая, двухлетняя, уже кудрявая, засыпающая у него на руках во время
альпийской вылазки мамы и папы; есть снимок, на котором я, двухлетняя преподношу
папе букет осенних листьев; есть ранний снимок – я крохотная, круглая как арбуз
голова без единой волосинки, протягиваю папе губы для поцелуя, тоже во время
загородной вылазки. И есть стихотворение, может быть более всего выражавшее
папино отношение ко мне – он меня воспитывал, отмечал мои «проступки» и вряд ли
умел просто наслаждаться теплом своего ребенка, как моя мама, лысой или
кудрявой, послушной и упрямой, ей было все равно.
Боюсь, что это удел большинства мужчин, лишенных чувственных
радостей отцовства, то ли из-за занятости работой по самое горло с
соответствующей этому усталостью, то ли от воспитания в детстве, когда мальчикам
не положено возиться с куклами, или от презрения к бабским сантиментам, а,
может, есть тут что-то и от природы.
Обо мне отец дневника не вел. Но сочинял стихи.
«Hat der Papa ein Buch gebracht,
Trautchen hats entzwei gemacht.
Trautchen ist noch klein,
Darum muss das wohl so sein.
Hat der Papa ne Brille auf,
Schlägt das Trautchen öfter drauf.
Trautchen ist noch klein,
Darum muss das wohl so sein.
In der Strassenbahn ein Fenster auf,
Trautchen schmeisst den Teddy raus.
Trautchen ist noch klein,
Darum muss das wohl so sein.
Trautchens schöne neuen Hosen
Sind bespritzt wie frische Rosen.
Trautchen ist nicht mehr so klein-
Dieses brauchte nicht zu sein!
15.8-28- Der Papa»
Не знаю, было ли это стихотворение единственным, выпавшим на мое
раннее детство, но сохранилось из того времени только оно. Потом папа писал еще,
но уже о кое-что соображающей дочке. Я папины вирши приведу в нужном месте.
Папа целый год был лишен возможности наблюдать, как я росла – он
сидел в тюрьме, и это не могло ему не мешать, во всяком случае, на первых порах.
А мама все время, кроме работы, была рядом, вернее вместе, слита
со своим лысым солнышком и не могла не любить меня.
МАМИНА КОЛДОБИНА
А потом, потом, когда мне минуло четыре года, у мамы появилось
чувство, что когда-то у нее был маленький ребенок, которого она потеряла.
И появилась девочка, ее дочь, своенравная, любимая, но не так, как та,
четырехлетняя.
То – мамина колдобина в истории ее первой материнской любви,
которую она переживала с чувством вины по отношению ко мне. И совершенно
напрасно, ибо я понимаю ее на собственном опыте.
У меня есть внучка, первая, самая золотая, и она тоже двоится:
одна еще маленькая, сладенькое счастье мое, а вторая уже взрослая девушка,
красивая и самостоятельная, две половинки одного и того же человека, а любовь к
ним разная.
И это неправда, что все дети в глазах матерей остаются
маленькими. Так, может быть, хотелось бы, но на самом деле это иначе. Невозможно
взрослого человека целовать и гладить как маленького, оберегать и защищать от
жизненных невзгод как беспомощного малыша. Качать в люльке, брать к себе в
постель. Невозможно, да и не нужно. Но чувство утраты, тем не менее, есть.
И возможно оно живет в нас оттого, что нежность, охватывающая мам при виде
беспомощного младенца, заложена в людей природой. Это инстинкт материнства,
вызывающий и у людей, и у зверей желание защитить и любить котенка ли, цыпленка
ли, или щеночка. Ученые даже находят, например, ту крутую линию лба, что присуща
всем маленьким, и ответственна по их предположению за чувство нежности у
взрослых. А значит любить крохотных детей легко, любовь возникает сама собой,
как природный дар. Но вот малыш подрастает, ему пора выходить за пределы
материнского биополя, он разрывает невидимую оболочку – связь, и возникает
чувство утраты чего-то, что казалось неразрывным. Любовь материнская переходит в
другую стадию, но подозреваю, что у некоторых людей, она вообще проходит. Откуда
иначе усталость от детей, раздражение от их вида или поступка, непонимание и
нежелание принимать своего ребенка таким, какой он есть? Животному миру
материнские радости нужны только на определенное время, а в человеческом – на
всю жизнь. Это один из источников глубочайших чувств, связывающих людей и
спасающих от одиночества. Но именно эти чувства сами собой и не возникают. Они –
труд души.
На мою маму эта нежданная задача навалилась одновременно с
переездом в 1931 году из Берлина в Москву, к отцу, уже начавшему там работать в
издательстве «Иностранный рабочий». Я знаю, мама меня любила, несмотря на то,
что из белокурого, крепко сколоченного ангелочка, который, правда, и в четыре
года умел царапаться, отстаивая свою игрушку или, сражаясь с Карли за откидное
место в берлинском метро, я превращалась в остриженное наголо (таковы правила в
московском детсаду!) существо, похожее скорее на мальчика. О последнем
свидетельствуют не только все фотокарточки тех лет, но и вопросы в московском
трамвае, когда по дороге в немецкую школу ко мне, восьмилетней, зимой наряженную
в шапку-ушанку, иначе как «Мальчик, ты сходишь на следующей остановке?», не
обращались.
|