Waltraut Schälike





Об авторе

НОВЕЛЛЫ МОЕЙ ЖИЗНИ


МАТЬ И ОТЕЦ

СУЕТА СУЕТ?

ЛЮБОВЬ И СМЕРТЬ

ДРУЖБА

КЛАСС

ЕЩЕ РАЗ ПРО ЛЮБОВЬ

МАЛЬЧИКИ И ДЕВОЧКИ

МАМА

И СНОВА МАЛЬЧИКИ, И СНОВА ДЕВОЧКИ

САМОПОЗНАНИЕ

ОПЯТЬ МАЛЬЧИКИ

ВОЙНА

ЭЛЬГА

ЗАРНИЦЫ ЛЮБВИ

ВОЙНА С ГЕОГРАФИЧКОЙ

НОВЫЕ ЛИЦА, НОВЫЕ ПРОБЛЕМЫ

НА БОЛЬШОЙ СЦЕНЕ

Б.С.О.П.Ч.Т.

ЗНАКОМСТВО C ЗАПРЕТНОЙ СТОРОНОЙ ЖИЗНИ

НАЦИОНАЛЬНЫЙ ВОПРОС

ХУЛИГАНСКАЯ ВЫХОДКА

МЫ И 1937 ГОД

ОПЯТЬ ВОЙНА С ГЕОГРАФИЧКОЙ.

ШКОЛА

ЛЮБОВЬ И ШКОЛА

РАДОСТЬ

УЧЕБА

Б.С.О.П.Ч.Т.

Шестой класс
(Отрочество. 1940)

20 января 1939 года отец, редактор московского издательства «Интернациональная литература», подарил 12-летней дочери на день рождения книгу. У книги, как и полагается, был переплет, и были в ней странички, однако, совершенно пустые. «Для стихов или дневника», – сказал отец, вручая подарок.

А девочка тем временем сама уже тайно писала. Но такой неожиданный четкий путеводитель в руках у отца сбил ее с пути. Девочка была тогда упрямой, хотела делать, что и когда ей вздумается самой. И в результате в течение целого года она не притронулась к подарку. Пока стало совсем невтерпеж, ибо не писать она как-то вот не могла.

У меня сохранился этот мой дневник тринадцатилетней девчонки, творение шестиклассницы 175-ой московской школы, корявым почерком заполненный за год до войны.

Автор дневника не русская девочка, а немка. И родилась она в Германии. Ее родители – немецкие коммунисты, эмигрировавшие в СССР в связи с захватом власти в Германии фашистами. Ее первый язык – немецкий, а вот дневник ведет на русском, на том языке, на котором ее учат в школе, на котором она разговаривает с подругами. Им она иногда читает страницы своего дневника, а они ей читают из своего. Мода, что ли, такая была тогда в Москве – вести дневники? Не знаю. Но в результате остался документ – подлинное свидетельство событий, мировосприятия, интересов и душевных проблем, которые волновали подростка, тринадцатилетнюю девчонку, которой я, взрослая, помогу воспоминаниями, но в дневнике которой не изменю ни строчки.

Я устраиваю в этой книге перекличку поколений самой себе. Зачем? Об этом пусть судит читатель. А мне самой было интересно заглянуть в себя, тогдашнюю глазами сегодняшней, но не меняя себя, ту, далекую, видя себя такой, какой я и вправду была. Я частица уходящего поколения, но и мне было когда-то тринадцать. В 1940 году.

МАТЬ И ОТЕЦ

Первая запись в дневнике была сделана 18/1-40 года. Но я не знаю, о чем писала тогда – этих страничек в дневнике уже нет. Они были сожжены в 9 классе, во время одного из яростных приступов очередного неприятия себя. Вырванные странички сгорели в общественном туалете гостиницы «Люкс» – общежитии Коминтерна, где жили тогда автор дневника и ее семья.

Вообще-то в тот день смертный приговор был вынесен всему написанному за прошедшую 16-ти-летнюю жизнь: сгорели записи пионерского лета 1939 года, дневник эвакуации в интернате Коминтерна (1941-1943 годы). Последним на очереди по уничтожению оказался дневник 6-го класса, как самый безобидный. Он-то и спасся, ибо на место устроенного аутодафе пришла одна из соседок и сердито стала ворчать по поводу дымовой завесы, устроенной в соседней кабинке. И девятиклассница бежала. Так остался в живых единственный дневник, но только с 36-й страницы.

Жаль. Не вспомнить мне, взрослой, что там было написано. Почти ничего не вспомнить, ни слова.

22/II-40

Дела! Дела! Сегодня я передразнила папу. Он взбесился и закричал: «Бей ее! Бей!» Мама побила. Но я и внимания не обратила. «Вместо того чтобы сгореть от стыда, она и внимания на это не обращает», – сказала мама. Права! Мама хочет рассказать о моей невежливости на классном собрании. Посмотрим, что скажут ей после того, как она скажет, что меня побила. «То, что она невежлива, это, конечно, плохо, но то, что вы ее побили, так это совсем плохо. Ну, посудите сами, как можно бить ребенка? Ведь от этого он еще хуже станет. Тем более что она не плачет», – вот что они скажут. И провалишься, милая мама! А тебе я докажу, что я уже не маленькая. Мне совсем не больно, когда она бьет. Это еще ничего по сравнению с тем, когда Витька меня укусил, или когда Эрьдя сверлил пером дырку в моей руке. Тогда действительно было больно. А все-таки я и виду не подавала. А тут? Тут и вовсе не больно. Я ловко увертываюсь от ее ударов. Ладно, мамка, все сойдет.

Эту запись, я – взрослая – хотела бы пропустить, ибо, страшно, если кто-нибудь посторонний не поймет одного из самых преданнейших моих друзей – мою мать. Мать была мне и в ту пору большим другом, а потом, когда девочка еще немного подросла, две женщины, старшая и младшая, стали совсем настоящими друзьями.

О педагогическом чутье моей матери я могу рассказывать бесконечно, до того поражает меня мудрость иных ее решений. И если я, впоследствии сама ставшая педагогом, кое-что умею, то это от матери. Ее талант оказался у меня в крови, ее и бабкин, двух женщин из рода Дёрвальдов.

Но не миновала и маму мою горькая чаша взаимонепонимания. И меня потом не минет. Я тоже выпью много горечи с одним из своих сыновей.

И я не хочу, чтобы, если я вычеркну эту страницу, кому-нибудь могло показаться, будто период бесконечного выпадания птенца из гнезда может пройти без ушибов для птички и без срывов у родителей. Иллюзия – о чем бы ни шла речь, по-моему, жизнь не украшает и не облегчает, а лишь осложняет, ибо человек причиняет себе уйму страданий из-за неизбежных тогда кризисов представлений. Природа, а скорее всего общество, зачем-то наделили психическую конституцию человека одновременно как неприятием остановок, так и вечным стремлением к абсолюту, к светлой, постоянной гармонии, к тому состоянию, когда просветленно можно, наконец, сказать: «Мгновение, ты прекрасно, остановись». А остановок, оказывается, нет, и жить надо в извечном противоборстве иллюзий, ожидания и реальности, желаемого и действительного, радости и печали, счастья и горя как во вне, так и внутри себя.

Не всегда человек это выдерживает. Даже очень мудрые иногда устают, теряются и поступают тогда противно самому себе. Как моя мама.

Ей в ту пору было трудно, и я расскажу потом, почему. Матери нужна была дочь ровная и выдержанная, а не та, что ежесекундно по любому поводу возражала целой обоймой слов, да еще тоном, от которого сжималось горло и холодело сердце. Конечно, мать знала – ее дочь сейчас подросток, все в ней трещит, рушится и лезет по швам наружу, нужно материнское терпение. Знала, а вот получалось не всегда так, как хотелось. Мать ведь тоже нуждалась в пощаде. Очень нуждалась, ибо пора жизни была у нее трудная.

А еще трудней, наверное, было моему отцу, которого я в ту пору совсем не понимала, и даже не хотела понимать.

Отцу было 40 лет, всего 40, когда он начал слепнуть. Читая газету, отец снимал очки и подносил лист к глазам так, чтобы нос вместо пальца водил по строкам. К тому же он всю жизнь плохо слышал и в доме все страшно кричали, чтобы таким способом дать и ему возможность участвовать в семейных буднях. В ту пору девочка обрела громкий, пронзительный голос, который потом покажется ей и спасением, и проклятьем.

В небольшой единственной комнате, без прихожей – дом был гостиничного типа, – жили полуслепой мужчина, двое маленьких бесенят – мальчишек 2-х и 3-х летнего возраста, 13-летняя девочка-подросток и мать – тогда единственный человек, уходивший днем, а иногда и ночью на работу. Единственный человек, приносивший зарплату. Отцу врачи пытались спасти зрение, и он подолгу, месяцами лежал в глазной клинике, и по утрам, тоскуя, приникал к больничному окну, чтобы увидеть силуэт дочери, шагавшей мимо него в школу. А дочь часто забывала повернуть голову в его сторону. В ту пору она еще не любила отца – детская жестокость подростка, требовавшего понимания и мстившего, если его не было. Девочка страдала от своей нелюбви, даже обвиняла себя в ненормальности, но думала, что ничего не может с собою поделать.

То, что сильного мужчину должна была угнетать его беспомощность, и что отец был мужественным человеком – не предавшим в 1937 году друзей, никогда не предавшим мать – девочка тогда не знала и не понимала. Слишком мал был ее опыт, чтобы из известных ей обрывков жизни этого человека, что был ее отцом, суметь воссоздать подлинный его облик, увидеть того, кем восхищались чужие люди.

А между тем отец был человеком героического склада, но сродни не тому герою, что один раз бросается на амбразуру, поражая отсутствием боязни умереть, а тому, кто ежедневно должен бы погибать от отчаяния, но, тем не менее, не страшится остаться в живых. Они молчаливы такие люди, их геройство – внутренний подвиг, невидимый для тех, кто не умеет глядеть. Девочка и не умела.

Не могла девочка увидеть и того, что станет с ее отцом потом. А я вот знаю, что будет через год, всего через год.

В один из октябрьских дней 1941 года работников Коминтерна спешно будут эвакуировать из Москвы. Отца привезут из дому на вокзал, и он встанет там, на перроне, недвижимый, упрямый, как столб, чтобы в хаосе взволнованных людей могла найти его мать. И мать, глазастая, зоркая, прямо с работы примчавшаяся на гудящий вокзал, и знающая, что муж сам не может ее увидеть, найдет его, найдет в шуме, в гаме, почти паническом водовороте людей. Найдет, ибо знает – он будет ее ждать. Даже если уйдут все поезда.

В тот день поезда отходили из Москвы один за другим, сразу со всех перронов во всех направлениях – на восток, и даже на запад, лишь бы из столицы, пусть сперва в обход, несколько километров даже навстречу фронту, но, в конце концов, в тыл.

И поезд, в котором среди сотрудников Коминтерна эвакуировались и немецкие антифашисты, тоже двинулся сперва навстречу линии фронта. Люди в вагонах это знали. Но знали они и то, что попадись в лапы немецким фашистам именно они – всем быть повешенным. Всем. Без исключения.

Поезд полз навстречу боям, а, казалось, навстречу виселице. И вдруг остановился. Во тьме и безмолвии. И тогда одна женщина не выдержала. «Лучше мы сами себя убьем!» – закричала она, забилась, заметалась.

И это отец скажет ей: «Перестань». Спокойно и веско так скажет. Не осуждая, понимая, но приказывая быть мужественной. И она стихнет.

И окажется отец в деревне под Уфой, среди эвакуированных жен работников Коминтерна, полуслепым инвалидом, восхищающим женщин своей способностью поднимать им дух, умением веселить их, так часто готовых плакать. А мать будет в Уфе, ни работе. И из деревни, из этого постылого Кушкаренково, отец будет бомбить руководство Коминтерна требованиями вернуть его в строй. Вернуть для борьбы с фашизмом. Пусть это правда, что у него нет, почти нет глаз, пусть правда, что он плохо слышит, но у него есть голос. И он умеет сочинять. Он будет говорить с немецкими солдатами, он будет обращаться к немцам через эфир. Верните в строй! У него есть оружие для борьбы с фашизмом! Есть!

И его вернут. И с тех пор до самой смерти отец будет снова работать, потом в ГДР даже руководителем партиздата СЕПГ «Диц». Отныне он больше не инвалид.

Но новая беда давно уже закралась в тело этого мужчины – цирроз печени. И о своем вновь работающем муже, в тайне от него, мать знает – ему отмерено 10 лет. Не больше. Никак не больше. Ему, чтобы жить, нужны отдых, постоянная диета, глубокий сон. Он смертельно болен. Он слабеет с каждым годом. Становится желтым. Но все-таки он больше не инвалид. Дома, в огромной берлинской квартире с энтузиазмом полотерит паркетный пол и надраивает до блеска медные ручки на многочисленных дверях, моет огромные окна. А на работе собирает круг авторов, ведет неустанные переговоры, мотается из Берлина в Лейпциг, из ГДР в Данию к Нексе, поднимает партийное издательство СЕПГ.

И странно – мой отец совсем не стареет. Худеет, а не стареет. Мой больной отец выглядит молодым и всегда готов «схулиганить» – выдавать, например, на очередном приеме в очередном посольстве собственную дочь, приехавшую на каникулы, за свою новую, молодую жену. Пусть все думают, что Фриц Шелике сошел с ума. Маме эти шутки не нравятся.

А на приеме после роскошного дипломатического ужина он действительно шествует рядом со мной, как новоиспеченный жених. И гордится моей молодостью, хвастает самому себе. Он идет рядом со мной прямой, он совсем не сгибается. И никто не осознает, до чего же он слеп и болен.

И когда отец все же больше не сможет руководить издательством, и ему, Герою Социалистического Труда, предложат уйти на заслуженный, сто раз заслуженный отдых, он пошлет в ЦК СЕПГ просьбу – оставьте в издательстве! Тем, с чего начал, – рабочим-упаковщиком в отделе комплектования. Пожалуйста! Оставьте работать.

Но его, конечно, не поняли.

И тогда он лег и умер. По-настоящему. Прожив из отмеренного ему врачами срока не 10, а 15 лет. Но я знаю, он смог бы жить дольше.

Всего этого девочка, конечно, знать не могла. Глаза застилал быт. И сквозь эту призму она даже не узрела, как жаждал, попавший в беду отец, дочерней любви. А сам он не был способен добыть себе ее тепла, ибо девочка от него запиралась, а у него, не по его вине, а на его беду, не отыскался собственный ключ.

Все это дочь постигла, только став взрослой.

СУЕТА СУЕТ?

28 февраля 1940 года. Чем в этот день забита голова тринадцатилетней московской школьницы? Что из событий целого дня отобрала она, как самое главное, достойное быть занесенным в дневник? Чепуху какую-то:

28/II

Весь день из головы не выходит фраза, брошенная Инной Перлявской. Сейчас была на драмкружке, уже забыла, а пришла, опять в голову влезла и не вылезает.

Началось так: школа нам прибавила 30 рублей на покупку бюста Ленина. Я и Лена были счастливы. Мы хотели поделиться своей радостью с другими ребятами. У школьной газеты толпились наши девочки, и мы подлетели к ним и сообщили нашу радость. А Леля Андреева сказала мне: «Травка, не строй глазки».

Что это значит? Это, наверно, что-нибудь гадкое. А я даже не знаю, что это такое. Я отошла, а потом снова подошла вместе с Инной Л. и спросила: «Инна, скажи, пожалуйста, что такое состроить глазки?», на что Перлявская мне ответила: «Знаешь, Травка, ты лучше не подходи к нам. А то ты такая…», – и она сощурила презрительно свои глаза.

Я не дала ей докончить. «Хорошо!» – резко сказала я и повернулась к Инне Л. Я вспомнила, в Германии, когда к тебе подходят и говорят «не подходи к нам», знаешь – значит, за тобою шпик, а тут… тут хочется плакать. Ох, эти люди, которые не подумав говорят! Получается вроде «Трех пальм» Лермонтова. Но пальмы, не могли говорить, а я могу. И я буду. Буду! А так оскорблять человека нельзя! Я это учту и никогда не буду говорить, не обдумав. А то, что я права, так я в этом уверена. На моей стороне стоят все хорошие ребята класса. Например: Чара, Эльга, Лена, Боря Силкин, Леля Ребарбар, Шура Ечистов, Володя Яминский, Ина Лови. А против такие, как Перлявская, Андреева, Наджаров, Сталь и др.

Ну, что это за класс? Это ад, мучение, гонение. Что за люди выйдут из них? Кто из них сможет в случае войны взять винтовку в руки и идти на врага? Немногие. Очень немногие. Хочется все им сказать, быть понятной, а не выходит. Это сплетни столько вреда приносят. Они вредят и ребятам, и школе, и звену, и пионерской работе, и правильным взглядам на жизнь. Вместо того чтобы слушать во время урока, они следят за мной, не смотрю ли я в окно. Сумасшествие. Дураки.

Теперь к делу. Бюст Ленина купили. Завтра звеньевой сбор.

Должен быть интересным. Здорово трушу. Мне надо говорить о дисциплине, об учебе, о настроениях. Страшновато. Надо сделать так, чтобы ребята вошли в приподнятое настроение.

Записки больше не принимаю во время уроков. Просто отказываюсь. Чара хвалит. Я испытываю свою силу воли. Лежит заманчивая записка, а я будто не вижу. Оказывается, не очень трудно слушать во время уроков. Ну, спать. Спать!

В общем, у девочки в классе простенькая конфликтная ситуация: кто-то что-то сказал, злое непонятное, и в ответ девчонка в дневнике поднимает целый трам-та-ра-рам, да такой громогласный, что диву даешься, с какой скоростью эмоциональный накал достигает высоченных высот гражданского пафоса – кто, мол, из обидчиков в случае войны сможет взять винтовку в руки? Кто?

Смогли.

Но девочка кричит «Караул» и думает: «Немногие. Очень немногие». Ослеплена обидой и понеслась, понеслась по дороге боли и уже мерещится – класс разделен на партии – «за» и «против» нее. И все у нее просто – те, кто друзья – хороши, а кто противник – плох.

Сегодня мне стыдно за бьющие с этих страниц самонадеянность, предвзятость и отсутствие самокритики. Стыдно. А что поделаешь? В 13 лет оценка людей прямо зависела от их отношений ко мне. Но всегда ли и во взрослой жизни мы избавляемся от такого субъективизма?

Из возникшего конфликта девочка, правда, одновременно сделала и весьма похвальный, можно даже сказать гуманный вывод – сама она, мол, никогда не будет говорить не обдумав, не хочет она никого обижать.

Искреннее, благое намерение, – но оно немедленно тут же нарушается, сразу оказывается невыполненным – обещала и – бац! – письменно выплескивает необдуманную чушь на одноклассников, а затем, успокоив себя этим ушатом, преспокойно укладывается спать.

Разобралась, называется. Сделала выводы…

Пустяковый оказался конфликт, махонький, с пушинку-пылинку. И не стоило, совсем не стоило так нервничать. Уже на следующий день это станет очевидным.

29/II

Очень много новостей.

Во-первых. После первого урока ко мне подходит Инна Перлявская и говорит: «Травка, ты меня не дослушала вчера, не поняла». «А что ты хотели сказать? – спросила я. »Да, вчера я и хотела это сказать«. В общем, мы с ней поговорили и она объяснила свое плохое отношение ко мне тем, что я воображаю. Чудно! Я воображаю! Но чем? Когда?

Где? Черт ее знает.

Во-вторых.

Бюст Ленина доставили в школу. Банзай, конечно, закапризничал: »Надо было Сталина купить. Ну, зачем нам Ленин?«А купили бы Сталина, он тоже был бы недоволен. С Володей мы все время грыземся. Он очень самолюбив. Всегда делает ударение на »Я«. »Я, мол, да я, а вы ниже меня. Я! Все сделаю я«. С ним мы лаемся, просто жутко.

А в-третьих.

С первого дня шестидневки нас рассаживают по звеньям. Я сижу с Толстовым. Это очень хорошо. Я почему-то даже рада. А чему собственно радоваться? Нечему. А радуюсь.

Мозаика, будничная выборка фактов и фактиков в записях 28 и 29/II.

И почему это было важно, что сидеть предстоит с Толстовым? Какая разница с кем сидеть? Зачем попадает такое известие в дневник? Она и сама еще не знает.

На этих страницах появляется несколько ребят из шестого класса. Я представлю их, но не всех сразу. Тот, с кем девочка спорит из-за бюста – Банзай, вырос в Японии, в семье работников советского посольства. И там, то ли старательные родители, то ли окружающие его дипломаты, привили мальчишке такую манеру держаться, какая нам казалась, уместна лишь в каком-нибудь Кембридже, но никак не в нашем галдежном, вихрастом и зубастом классе. Всегда гладко причесанный на ровнехенький пробор (по выражению Левки Энтина на Володиной голове проходила «ярко выраженная вшивая дорожка»), Володя своей сверхвоспитанностью вечно попадал в нелепые, с нашей точки зрения, ситуации: являлся, например, по долгу вежливости на день рождения, когда его никто не приглашал, или воспитанно пытался поддержать под локоть девочку, спускавшуюся по лестнице, что немедленно было воспринято как безобразнейшая вольность мальчишеских рук.

Прямой осанкой, подчеркнутым чувством собственного достоинства, он производил на нас впечатление высокомерного мальчика, и мы всячески его задевали.

Мы ни на минуту не забывали его японского «происхождения» и звали Володю «Банзаем». Он откликался. Как на свое имя.

Сейчас я понимаю, что мальчишке было совсем нелегко, и адаптация к новым условиям наверняка стоила ему немалых усилий. У него был стойкий характер. Володя не испугался, не озлобился и не сломился. Он просто привык к нам, и мы привыкли к нему. Теперь он глянциолог, покоряет ледники, и одержим идеей организовать еще одну встречу ребят нашего класса. Иногда я получаю от него открытки. «Не пропадай», – пишет он мне.

1/II

Долго беседовала с Екатериной Антоновной , Ниной Л. и Леной. Екатерина Антоновна очень хорошая. Мы ее просто не понимали раньше. Екатерина Антоновна сказала мне, что очень хорошо, что я открытая. А к Инне Л. Екатерина Антоновна обещала зайти и поговорить. Хорошая Екатерина Антоновна.

У учителей очень трудная работа. Как трудно вывести ребят на правильный путь. Недавно произошел такой случай. Шарахов получил «плохо» по геометрии. Придя домой, он стер «плохо» и на стертое место поставил кляксу. Это заметили учителя и вторично поставили «плохо», и Шарахов опять стер его. А когда мать его спросила, не было ли там отметки, он дал честное пионерское, что нет. Что это за пионер? Трус, трус и еще раз трус.

О нашем классном руководителе – Екатерине Антоновне я расскажу чуть попозже. А вот Вовка Шарахов был, по-моему, разнесчастнейшим мальчишкой. Во-первых, он был очень толстым, во-вторых, очень ленивым. Ну, а в-третьих, он был единственным сыном какого-то высокого работника НКВД и приходился племянником дюжине бездетных теток. Вовку усердно кормили и всячески оберегали. Дома у Вовки в его собственной комнате стояла специальная парта, лакированная, блестящая, бог знает, откуда вывезенная или где заказанная. Я тогда уже подозревала, что Вовка парты должен был ненавидеть. Сидеть на них ему, при его габаритах, было очень неудобно. От парты в классе, как от судьбы, деваться, конечно, было некуда, а тут, надо же придумать такую злую участь – отец нашел ненавистное сидение – пытку и для домашних уроков. Ни у кого из сверстников не было дома такого чудища, а Вовку и в школе и дома прочно зажимали в тиски ради ненужной ему, постылой учебы.

Он и спасался от своих бед, стирая ластиком очередное «плохо». До дыр стирал, старательно.

Вовка был таким, каким и полагается быть толстым людям – добродушным, чувственным, обычно дремотно-уравновешенным. Но если его выводили из себя… Тогда он, разъяренный, мог бы, по-моему, убить, махая мощными своими кулачищами.

Но убил не он, а убили его. На войне. Через 3 года.

Этого, конечно, никто не мог предугадать, никто из тех, кто отравлял мальчишке его коротенькую жизнь.

Класс жил своими заботами без предчувствия трагедий. И девочка тоже жила так.

ЛЮБОВЬ И СМЕРТЬ

2/11

Дневник еще не окончен, а на вопрос «Что такое любовь» ответ есть. Не буду расписываться, а только скажу, что это большое, глубокое и нежное чувство.

Ну, хватит. Надо идти купаться.

Вот так о самом интересном, что было бы любопытно узнать – всего полторы строчки: «На вопрос, что такое любовь, ответ уже есть».

А какой ответ? Что чувствует шестиклассница? Не пишет. Отделывается строчечкой, скупой-пре-скупой.

Что это? Неумение выразить себя? Или уже бережное отношение к своему внутреннему, еще очень смутному миру чувств, оберегаемому от словесного вторжения? Откуда немногословность, при словоохотливости к ерунде? Или беден внутренний мир тринадцатилетней?

И разве можно любить в шестом классе? Пионерке, звеньевой, школьнице, которая и сама тогда не стала бы причислять себя к миру Джульетты?

Что там за «любовь»?

В дневнике о любви еще будет, но пока расскажу совсем немножко о чем все-таки шла речь.

Жил на Метростроевской улице голубоглазый семиклассник Саша. Девочка провела с ним лето в пионерском лагере, ходила в один и тот же драмкружок. А потом, зимой, однажды каталась на коньках в Парке культуры и отдыха. Он пригласил ее по телефону, и она согласилась прийти. Но одной идти почему-то показалось неудобным, и девочка пригласила с собой одноклассницу – Инну Л. Саша, наверное, тоже стесняясь, взял с собой своего приятеля. Смущенные первой встречей «вдвоем» они делали вид, что ничего особенного не происходит. Но естественными друг с другом быть не смогли, хотя и катались вдвоем – Он и Она. На катке Саша показался девочке не таким, каким смотрелся влюбленными глазами в пионерском лагере. Но она упрямо прогнала потом чужой образ из души своей, и после катка вспоминала его прежним «артистом» на лагерной сцене. По ее мнению, играл Саша великолепно. А теперь, после катка, Саша почему-то не звонил. Она ждала его звонка каждый день, переживала.

История «Саша + Травка» заполнила тот дневник, что через пару лет вторым, превращенный в пепел, был спущен в городскую канализацию, а с катания на коньках начиналась первая запись в данном дневнике – тоже бесследно пропавшая.

Девочка мальчика не видит, но на вопрос «Что такое любовь?» ответ, нам неизвестный, уже нашла. Так ей кажется.

3/III

Сегодня Екатерине Антоновне я прочла свой рассказ. Она сразу заметила, что его можно понимать и в другом смысле.

Я помню, о чем был рассказ. О ветре и березе, стройной и серебристой, которую ветер ласково трепал, нежно баюкая, а потом разыгравшись, захотел согнуть и сломать. А береза плакала листьями, кололась ветвями, теряла свой молодой наряд, – и уже нагнувшись до самой земли, все равно не ломалась. Как злился ветер, как буянил он пуще прежнего, не унимаясь!

Уроки сейчас не клеются. У нас мама Муши. Зачем папа спросил ее о смерти Анима? Мушина мама, конечно, плакала. Мне ее очень жалко. Она ведь так любила Анима. Я вот люблю Сашу (далее зачеркнуто и разобрать невозможно. В.Ш.)… еще раз умереть, а Мушина мама любила так Анима, 2 теперь она чувствует, что никогда ее не увидит. Я ее, кажется, понимаю…

Тут строчка замарана. Сквозь зачеркнутое проступают какие-то общие рассуждения о смерти и о любви к Саше. А потом полстранички вырвано, как видно – продолжение о Саше.

О ком речь в записи 3 марта?

Муши была сердечной, самой близкой подругой девочки до четвертого класса. Муши – соседка по парте в московской немецкой школе вплоть до ее закрытия в 1938 году. Муши – соседка по дому, бессменный товарищ по коридорным играм. Тихая и ласковая Муши была младшей дочкой семьи немецких политэмигрантов. В одну из ночей 1938 года забрали Мушиного отца. Мать Муши – высокая, статная, тоже очень добрая и беспомощная, впала в тихое, неизбывное отчаяние. К Муши можно было прийти в любое время дня – все равно постели стояли неубранные, на пухлых перинах возились четыре сестрички, неодетые, нечесаные, некормленные, предоставленные самим себе. Мать, тоже нечесаная, сгорбленная, глядя в пол, сидела на стуле. Кротко улыбнувшись вошедшему, она не поднималась с места, продолжая глядение на пол.

Моя мама стыдила несчастную, призывала взять себя в руки. «Сразу видно, что Мушина мать не пролетарского происхождения. Только выходцы из мелкой буржуазии так раскисают перед трудностями жизни», – говорила дома моя мама, привыкшая все мерить классовым подходом, и чтобы справиться с нестерпимой болью сострадания. Моя мама гнала Мушиных сестренок к умывальнику, выгоняла из непроветренной комнаты в коридор и приглашала к столу – кормила чем могла. Кормили девочек и другие соседи, кто чем был богат.

А мы с Муши каждый день ждали возвращения ее отца, тихо шептались в углу о том, какой он хороший. Но отец не возвращался. И всю семью – мать и четырех девочек выселили из общежития Коминтерна куда-то на окраину Москвы.

И тогда, и потом, уже в студенческие годы, я изредка буду ездить в гости к Муши и ее маме. Быстро состарившаяся женщина будет угощать меня разными овощными блюдами, придуманными ради спасения детей – блюдами, оставляющими чувство сытости и стоящие полкопейки. Еще через годы рецепты таких блюд спасут мою семью в 1951-53 годах и позже, когда мой муж и я будем уволены по причине «еще молоко на губах не обсохло, а уже лезут с критикой», окажемся восстановленными только на полставки, на зарплату уборщицы. Наши дети тогда выживут, но старший расплатился детским туберкулезом, справиться с которым удастся только через годы, при переходе на полную ставку после защиты диссертаций. В те трудные восемь лет полставочничества и безквартирства мне помогал переданный в наследство из отрочества критерий на выживаемость: «На свободе? Все живы? Вот и хорошо. Люди в 37-м и не то выдюжили. Не раскисать!»

Это потом…

А пока, в 40-м, умерла от туберкулеза старшая сестра Муши – Анима, абсолютная копия своей матери – такая же высокая, такая же красивая, такая же безропотная. Смерть Анимы была для меня первой смертью среди близко знакомых. Первая, но не последняя.

В 43-ем году погибнет следующая после Анимы сестра Муши – Эрика. Эрика добровольцем уйдет на фронт «смывать позорное пятно своего немецкого происхождения» – так объяснит она мне, горько и зло. Эрика станет разведчицей. Однажды ей удастся избежать смерти именно тем, что поймет, о чем говорят в избе немецкие солдаты, не подозревающие, что русская девушка, тихо сидящая на лавке, их соотечественница. Один из солдат обратит внимание на явное противоречие между городскими руками, с маникюром и деревенским одеянием Эрики, и скажет об этом другому. Громко, конечно, и по-немецки. Второй вызовется сходить за офицером. А Эрика тем временем спокойно выйдет во двор, будто по нужде и ускользнет огородами в лес. В тот раз Эрика сумеет уйти от бдительных глаз. Но в другой – попадется и сгинет. Умрет от туберкулеза во время войны и Ева – последняя Мушина сестра. И останется матери только Муши, единственная из четырех. Муши, выращенная без отца – и он сгинет в неизвестность. Смерть его, наверное, уже состоялась в 40-м году, но о ней еще не знали ни Муши, ни ее мама. А другие смерти еще предстояли, миллионные, на войне и в тылу.

Девочка при первой встрече со смертью спасалась от страха смерти горячо нахлынувшим чувством любви к Саше. А потом застеснялась душеизлияния и вырвала странички из дневника. А жаль. Я хотела бы заглянуть в свою тогдашнюю душу. Но Саша еще ворвется на страницы дневника. И вырвутся тогда из девчонки немые ее думы.

ДРУЖБА

А пока девочке предстоит выбрать подругу. Кандидатуры были разные.

Сидела в классе на самой первой парте очень серьезная девочка в очках – Чара Б. В будущем, во взрослой жизни, Чара станет преподавать строгую дисциплину – математику в одном из московских вузов. А пока она сочиняет большую повесть, а в классе тихо присматривается близорукими глазами к ребятам. Чара умела слушать, никогда никого не перебивая: склонит голову чуточку на бок и глядит беспомощными добрыми и внимательными глазами в глаза говорящему, и думает. И грубить Чара не умела, ни учителям, ни ребятам, вообще никому.

Когда Чару вызывали к доске, она всегда знала все. Не бывало, чтобы Чаре досталось «хорошо», вместо традиционного для нее «отлично».

Чара казалась девочке недосягаемой положительностью из-за ровности характера, ума, способности всегда выучивать все уроки – последнего девочка, ну, просто не могла, даже если бы очень хотела. Настроения часто побеждали мою героиню, и она всегда, всю жизнь очень уважала тех, кто был спокойным и уравновешенным, таким, какой она хотела быть. Мнение Чары станет для шестиклассницы высшей оценкой, но дружить с ней она все-таки не сможет, хотя и захочет этого.

Поиск подруги, единственной, разве это легко? Как многое зависит от того, кто будет избран. Чара? Ей сплошь поклонение. А дружбе нужно равенство.

Есть в классе еще Инна Л. Уже целый год она тихая, нетребовательная наперсница. Спокойно и задушевно выслушивала она то страстные, то гневные, то отчаянные монологи беспокойной подруги и всегда во всем соглашалась. Она не мешала переоценивать ценности, не сопротивлялась неустойчивым, переменчивым оценкам людей, она все принимала как должное. Резервуар, который все поглощал, колодец, откликавшийся еле уловимым тихим эхом, доброе и душевное создание, которое я тогда, в 6-ом классе, просто-напросто оставила, не испытав особых угрызений совести. А между тем, Инна обладала редкой способностью эмоционально греть своим присутствием нуждающихся в тепле. О себе она не заботилась, и оставленная, не оказала никакого сопротивления. Молча отошла в сторону, уступив место Лене – тоже звеньевой, как и девочка. Лена и входит все настойчивее в дневниковые записи.

4/III

Сегодня чуть не переизбрали Лену. По-моему, не очень справедливо. Правда, у Лены недостаточно энергии, но вместо нее Лелю В.? А было бы несправедливо. Но Леча звеньевой осталась. Ну, и слава богу. Это ей хороший урок. Теперь она будет побольше внимания обращать на звено. Во втором звене я произнесла большую речь в защиту Екатерины Антоновны-Сегодня Лена тоже предложила мне свою дружбу.

Я, конечно, согласилась. Ведь месяц назад я сделала то же.

Лена в отличие от Инны отнюдь не была тихоней. Маленький кругленький шарик, крепко сбитый, с двумя кудрявыми косичками, такими, какие были у негритят, – такой была Лена внешне. Лена была хохотушкой, потому что смеяться Лене доставляло большое удовольствие. За маленький рост и круглые очертания Лену в классе звали Кнопкой. Уколоть Лена тоже умела, на то она и кнопка,

Лена была отличницей, Лена была звеньевой, Лена много читала. Но я не помню, чтобы Лена в тот период кого-нибудь похвалила, или любила – маму, папу, братишку, подругу или мальчишку. В чем-то всегда сама для себя. Лена говорила, что будет врачом, но врачом не стала. Лена – подруга? Она?

И была еще в классе Эльга. Она-то и станет настоящим другом. На всю жизнь. Но Эльги в дневнике пока еще нет.

Инна Л. и Лена К. – две полярности: одна – сплошная задушевность, другая – скрытое равнодушие; там – врожденный альтруизм, тут – безотчетный эгоизм; Инна – покорная душечка, Лена – строптивая, «маленькая разбойница» из спектакля «Снежная королева». Но отчего совершенно противоположные девочки могли стать подругами одной и той же девчонки?

От того, что каждый человек сам противоречив? Или – приелась ровная теплота, привлекла улыбчивая холодность? Надоело, вечное согласие, захотелось резкого сопротивления? Появилась усталость от постоянного присутствия, понадобилась боль отсутствия? Захотелось сбросить ответственность за ставшую тенью, чтобы побыть тенью самой?

Однако подростки сложности психологических совместимостей не осознавали. Совершался стихийный выбор подруги, и девочка особенно не мудрила.

Она действительно не мудрила, к сожалению. Только сейчас, через пятьдесят лет она, уже старая женщина, – узнала от тихой подруги детства, что та давно была ребенком, из жалости к сироте взятой на пропитание жадной бабушкой, выжившей из ума от горя, когда и отца и мать Инны Л. увел.

НКВДешники. Инна никому в школе не рассказывала о своей беде, даже лучшей подруге, плакавшейся ей в жилетку. А Инна плакаться не смела – строг был запрет бабушки и тети – ребенку не разрешили рассказывать о своем непосильном горе. И ребенок молчал, с десяти лет не выдавал свою тайну. И держалась Инна так, что никто не догадывался. Только Чара, по-моему, догадывалась, но не говорила на эту тему. Ведь и с ней было то же самое. И этого девочка не знала. Чара, изливавшая девочке душу, о такой недетской своей ране молчала. Абсолютно.

Откуда мои одноклассницы черпали силу быть в классе веселыми и любопытными до жизни, откуда бралась в них способность не утонуть в горе горьком, в жути несправедливости, причиненной миром взрослых?

Надо спросить у них. Я об этом не знаю. К сожалению.

5/III

Не придется все описывать подробно. Просто нет времени. А в последнее время я так устаю, что хочу скорее спать.

Сегодня разговаривает с Чарой. Она во многом сходится со мной. Мы с ней, может быть, подружимся. Тогда сколько у меня будет подруг! И все-таки это все не те. Инна Л. не понимает меня во многом, а Чара? Чаре тоже хочется работать, работать и работать. Она тоже вся кипит. Правильно говорят: «кипучая юность», «неисчерпаемая энергия юности». Сейчас только начинаешь понимать значение многих слов, которые раньше, как бы казалось, ты тоже понимала, но на самом деле нет.

Как бы мне хотелось описать весь разговор с Чарой. Ведь он был такой хороший. Главное в жизни – это работа, принести пользу родине, а уже потом идут личные дела – любовь. Чара совершенно правильно говорит – любовь вдохновляет. Любовь – это чувство очень хорошее, хотя временами и нагоняет тоску, грусть и т.п.

С Чарой подружилась одна девочка. Но Чара с ней не дружит. Эта девочка очень больная, и если Чара ей скажет о своем мнении о ней, она может даже броситься под трамвай. Чара попросила у меня совета, я не могла ничего посоветовать. Это очень трудное положение.

Чаре, в ее тогдашние тринадцать лет, уже пришлось в какой-то мере отвечать за судьбу другого человека, своей ровесницы. Сегодня хорошо известно, что дети могут психологически убить одноклассницу, поставить на грань самоубийства. Фильмы о том повествуют уже не раз. А спасти? Могут ли подростки, у которых все в душе трещит по швам, взвалить на себя тяжелый груз спасения психически слабого и неуравновешенного подростка, какой, наверное, была та девочка? Я ответа не знаю. Но помню, «Комсомольская правда» однажды выражала свой ужас и разочарование в связи с тем, что девятиклассники достаточно спокойно пережили самоубийство у них на глазах своей одноклассницы, бросившейся с крыши дома, как в фильме «Плюмбум». А я тогда подумала – а может быть все же счастье ребят, что не сломало то самоубийство их собственную психику? Хорошо, что отгородились? Разве им под силу впустить в душу такую трагедию? Не взрослые ведь еще. Дети. Не непосильного ли мы требуем от подростков, душой еще вовсе не окрепших?

Чаре тогда, в шестом, помню, было совсем не легко. Та, нездоровая девочка, искала в Чаре жизненную опору, вцепилась в девочку цепко и намертво. И Чара пыталась нести свой крест. Чара изводила полдневника на нравственные проблемы, мучившие ее в связи с неспособностью откликнуться столь же горячей привязанностью на экзальтированное чувство больного подростка. Чара страдала, теряла мужество, обвиняла себя в холодности и черствости, но не отталкивала ту девочку. Знали ли об этом взрослые – Чарины родители, мама и папа той девочки, наша классная руководительница?

Удивительной была Чара девочкой в свои тринадцать лет – ответственно верной и доброй.

Чара писала повесть, но мне ее читать не давала. Я же все написанное отдавала ей на суд – и рассказ, и пьеску, и лагерный дневник, который она, как потом окажется, прочтет почти всему классу. Я Чару тогда не пойму. А теперь знаю – у Чары на все был свой, довольно взрослый взгляд, и знакомила она ребят с моим дневником вовсе не от девчачьей болтливости.

Но не дано было девчонке понять одноклассницу, стать подругами. Дел у девчонки было невпроворот.

6/III

Сегодня сдавала нормы по лыжам. Когда мы приехали на базу, а Сходне, лыж там не было. Пришлось долго ждать. Наконец, около 3 часов раздался голос Ефима Михайловича: «Девочки, двухкилометровый пробег, на старт!» Меня сперва приняли за девушку. Думали, что я учусь в 8-ом или 9-ом классе.

Первый километр я прошла хорошо. На втором начала уставать и уже не скользила, а просто шла. Вадим из девятого класса, который шел, помогая за мной, умолял: «Травка, еще немного осталось. Ты скользи. Травка, немного ведь. Вот давай, иди за мной». Вадим хотел уйти вперед, но упал, «Вадик, так мне за тобой тоже падать?», – спросила я. По дороге я потеряла свою перчатку, но ее подняли. Наконец, я пришла на старт. Сдала! Мне хотелось броситься в снег и спать. Но мне не разрешили. Пришлось идти на базу. Потом мы с Леной Б. пошли на старт болеть за наших. Не буду писать, как сдавали 3 и 5 километров. Несколько юношей пошли на норму 10 км. Вадечка сошел уже на 6-ом километре. Один парень, Юра, пробежав 5 километров, остановился, скинул кофту и перчатки, и в одной только рубашке поехал дальше. Он был уже совсем бледный. Уже пришли трое, а за ними и Юра. Только успел судья сказать время, как он поддался вперед и чуть не упал. Одна девушка и я поддержали его. Он положил руки на наши плечи и долго стоял, закрыв глаза. Он очень тяжело дышал. Вся его рубашка была мокрой от пота. «В кармане яблоко. Дайте его», – сказал он наконец. Ему дали яблоко, накрыли пальто, сняли лыжи и эта девушка и еще один парень повели его. Другие, придя на старт, тоже не могли даже нести лыжи. Некоторые вели их, другие, в том числе и я, несли их лыжи. Глупо сдавать нормы, чтобы потом еле дышать.

Домой мы поехали в 7 часов. Наша группа заняла целый вагон. В вагоне было тепло и уютно. Сидели как попало. Я положила свою голову на Галку, а ко мне склонился Коля, юноша или парень, я не знаю как выражаться. Домой я поехала с Колей. Он уже учился на химика. Он провожал меня до дому. Странно, дома мне не влетело. А ведь я пришла в 9 часов вечера.

На базе меня охватили опять какие-то чувства. Там раздавали хлеб и в первую очередь получили девочки. Мальчики давали нам свои пальто, чтобы мы не мерзли. Везде одинаково, только не в нашем классе.

Как видно, к классу у автора дневника претензий было много.

КЛАСС

А между тем класс был прелюбопытным – первым в школе по успеваемости и последним по дисциплине. Откровенно говоря, мы гордились этими явными ножницами. Чудилось нам, что свидетельствуют они о нашей особой талантливости – не усердием, а на одних лишь способностях добиваемся успехов, да каких! И выправлять свою дисциплину у нас не было никакой охоты.

Нашему классному руководителю Екатерине Антоновне достались шестиклассники не из легких. Много было среди нас трудных подростков, но не из того рода трудных, чья психика исковеркана пьянством и дебошами, а трудных другой категории, образующейся на противоположном полюсе, там, где из заботливых рук дети получают без собственных усилий порцию за порцией старательно пережеванную родителями эрудицию, которой детей пичкают с самых пеленок. Птенцы интеллигентных мам и пап учатся хватать пищу на лету и умеют глотать, не жуя. Ранние пташки щебечут на взрослые темы, а потом не каждого удается обучить петь собственным голосом.

Наш классный руководитель – потомственный педагог – понимала опасность легких успехов. Ей предстояло приобщить нас к трудолюбию, сделать усидчивыми, научить владеть своими эмоциями, глядеть своими глазами.

Было ли ей это под силу?

Екатерина Антоновна обучала нас правилам русского языка. Но, боже мой, что в 6-ом классе может быть скучнее правил и редких к ним исключений! Нам гораздо больше нравилось писать грамотно по наитию, по зрительной памяти, просто от того, что весь класс бесконечно много читал. Мы хотели слыть людьми, грамотными от рождения, в силу особого свойства крови.

А она настойчиво требовала правил, наизусть, по учебнику Бархударова, слово в слово! И некуда было деться от спокойной настойчивости классного руководителя, когда-то бывшей учительницей гимназии. Та гимназическая школа с классными дамами вышколила Екатерину Антоновну. Седовласая старая женщина, старая по-настоящему, входила в класс в извечно одинаковой черной до пола юбке, в темной строгой блузке с белым кружевным воротничком. Ее белые волосы гладко зачесаны назад, а глаза – ясные, и странное дело, – голубые, не бесцветные, а именно голубые. А лицо – постоянная благожелательность, спокойная и без улыбки.

Екатерина Антоновна настойчиво боролась за чистоту русской речи своих учеников. Она следила не только за целыми фразами, нет, даже частицы русской речи были для нее законными и незаконными.– «Же» – не литературная частица, – спокойно перебивала она торопливый ответ у доски, без устали искореняя из нашей речи то, что противоречило ее гимназическим правилам. Каждое взволнованное «но я же»… она тут же встречала истребительной войной. Вредную, ненужную частицу «же» она брала измором. А мы измором хотели взять ее саму и страстно отстаивали право на «же». Она же продолжала свое.

Я не помню, чтобы Екатерина Антоновна когда-нибудь, хоть один единственный раз, повысила голос. О себе самой я должна признаться, что однажды так на нее обозлилась, что вылетая из класса, с такой силой хлопнула дверью, что из дверного проема посыпалась штукатурка. Но Е.А., кажется, даже не вздрогнула, когда грохочущая дверь вызвала маленькое землетрясение, а по ее указанию мне просто пришлось дисциплинированно подмести известковое безобразие и вынести вон. Е.А. была очень спокойная, не строгая, и удивительно выдержанная – вот что в ней было главным.

Сейчас я думаю, что умнейший завуч школы Юлий Осипович нарочно выбрал 6-ому, переполненному эмоциями, классу такого сдержанного, не поддающегося наскокам, кажущегося равнодушным, педагога. Старая женщина нас интриговала, и мы пытались ее, такую далекую, все-таки постичь.

Мое отношение к Екатерине Антоновне не отличалось постоянством и колебалось от искреннего преклонения и страстного доверия, дошедшего до показа ей, единственной, своего первого литературного опыта, до полного презрения и холодного игнорирования. Но ее это не трогало, отношений со мной она никогда не выясняла.

Свое педагогическое дело классный руководитель совершала незаметно для нас. Я подозреваю, что тот переворот в классе, о котором сейчас пойдет речь в дневнике – тайное дело ее рук, подлинного мастера:

наша старая, а ля классная дама, учительница, сумела незаметно направить нас самих на выполнение той задачи, что была у нее на уме. И мы, бузотеры школы, сами, да еще и в тайне от нее, без учителей, вопреки всякой«логике вдруг под большим секретом собрались, чтобы наладить дисциплину в классе.

7/III

Мы организовали актив класса, В нем очень серьезный устав. Этот устав меня как-то сковал. Я не болтаю, не даю списывать. Был первый актив. На нем спорили, наметили работу актива. Если актив будет таким, каким он должен быть, то он принесет большую пользу отряду. Актив должен быть ядром класса. В актив могут входить все ребята.

8/III

Работа актива уже замечается. Например, когда в классе ребята начали шуметь и смеяться, из разных уголков класса раздавались голоса активистов. Когда Банзай пустил реплику, на него обратились гневные лица активистов. На диктанте Варицкая попросила Перлявскую подсказывать. Та категорически отказалась. Тогда Варицкая обиделась, а Перлявская все-таки не поддалась. Сегодня опять был актив, на нем обсуждали уже устаревший вопрос о дружбе. Регина Рапопорт выступала, и говорила, что нет никакой дружбы между мальчиками и девочками, что девочка боится подойти к мальчику и наоборот. Я не знаю, но мне кажется, что в нашем классе уже немного лучше. Кроме того, Лена совершенно правильно говорит: «Насильно мил не будешь». Как с нашим классом быть, я не знаю, но мне кажется, что все это придет само собой.

Bitte senden Sie Ihre Kommentare an Rolf Schälike.
Dieses Dokument wurde zuletzt aktualisiert am 10.01.04.
Impressum